Максим Лаврентьев

Нострадамус и Велимир (Ч.3)

 

В мае 1905 года Россия узнала о гибели своего флота в Цусимском сражении. Добралась эта весть и до Урала, где в то время в орнитологической экспедиции находился студент Казанского университета Виктор Хлебников. Известие настолько поразило его, что он тогда же решил, как признавался впоследствии, «найти оправдание смертям».

 

В сохранившемся черновом наброске с красноречивым заглавием «О будущем человека», предположительно датируемом 1907 годом, видны первые, ещё очень осторожные подступы того, кто затем примет гордое имя Велимир, к теме, ставшей с тех пор основной в его размышлениях и творчестве: «Каковы же теперь надежды человечества? Не должно ли было бы остановиться в эти же первые года нового столетия и попытаться определить наши ожидания и веру в будущее, нашу веру в силы человечества? Нельзя ли отыскать за некоторый промежуток времени направление, по которому следовали взаимные отношения человеческого рода и Земли, и, уловив это направление, сказать, что, если не будет крупных и непредвиденных изменений, человечество будет подвигаться по тому же пути?»

 

Далее – впервые в дошедших до нас хлебниковских рукописях – следуют подсчёты, хотя они пока ещё не имеют отношения математическому истолкованию исторических процессов.

 

Летом 1908 года в крымском Судаке Хлебников случайно знакомится с одним из главных представителей русского символизма – учёным, поэтом и теоретиком искусства Вячеславом Ивановым, и уже осенью, переведясь в Петербургский университет, публикует в журнале «Весна», у будущего соратника по футуризму, Василия Каменского, стихотворение «Искушение грешника», ставшее дебютом его в печати. С апреля следующего года он начинает регулярно посещать в качестве участника вечеров молодой поэзии знаменитую «башню» Иванова на Таврической улице. В октябре, в письме к матери, он не без рисовки информирует, что «познакомился почти со всеми молодыми литераторами Петербурга», и перечисляет некоторых из них, наиболее для него интересных: «Гумилёв, Ауслендер, Кузмин, Гофман, гр. Толстой, Гюнтер». На первый взгляд, довольно необычно выглядят следующие слова из того же хлебниковского письма: «Я подмастерье и мой учитель – Кузмин (автор «Александра Македонского» и др.)». Один из лучших русских литераторов Серебряного века, Михаил Алексеевич Кузмин, живший в ту пору у Иванова, сознательно фраппировал публику своими специфическими пристрастиями. В скандальном «Дневнике» Кузмина, из которого он не делал никакой тайны и в который наряду с описанием разного рода ежедневных событий скрупулезно заносил перипетии своих любовных похождений, Хлебников поначалу оценивается как «ничего себе, хотя, конечно, несколько полоумный». Но певец «прекрасной ясности» был в первую очередь поэтом и знатоком искусства, поэтому на тех же страницах вскоре появляется такое высказывание о стихах нового знакомого: «...в его вещах есть что-то очень яркое и небывалое». Кроме Вячеслава Иванова, не этот ли «учитель», поигрывавший в модный тогда оккультизм и частенько мистифицировавший приходивших на Таврическую гостей, в том числе упомянутого Хлебниковым экзальтированного немца Йоханнеса Гюнтера, своими фокусами сподвиг впечатлительного студента к углублению математических изысканий? Как бы то ни было, в письме от 30 декабря 1909 года, поздравляя родителей с Новым годом, Хлебников впервые упоминает о домашних прозвищах, данных ему на «башне»: «Меня зовут здесь Любек (в «Дневнике» Кузмина, понятное дело, чуть иначе: Любик) и Велимир», и шокирует семью обещанием прислать вскоре «визитную карточку с Велимиром, вместо зачёркнутого Виктора».

 

Ни эстетически, ни как-либо иначе круг постоянных посетителей ивановской «башни» не мог быть, конечно, близок ему. Не принятый в него на правах равного и даже не допущенный в качестве автора на страницы журнала «Аполлон», печатного органа символистов и Кo, уже в марте 1910 года Хлебников переходит в противоположный стан, приняв участие в художественной выставке объединений «Венок» (братья Бурлюки, Михаил Ларионов, Наталья Гончарова) и «Треугольник» (его возглавлял пропагандист крайне «левых» течений в искусстве Николай Кульбин). В альманахе «Студия импрессионистов», выпущенным к выставке, публикуется, ставшее хрестоматийным для начавшего оформляться именно в этой среде русского кубофутуризма, признанным главой которого стал Хлебников, его стихотворение «Заклятие смехом». Новое окружение, в особенности чрезвычайно деятельный Давид Бурлюк, всячески поощряет «учёную» деятельность поэта, и через год, в феврале 1911, тот пишет в Москву брату Александру: «Я усердно занимаюсь числам и нашёл довольно много закономерностей. Я однако собираюсь довести дело до конца, пока не отвечу, почему так это всё происходит». Следом приводятся некоторые цифры, из которых наиболее важные – 951, 365 и, полученные путём прибавления к последнему и вычитания из него же 48 (вероятно, количество недель в лунном календаре или, как позднее объяснял Хлебников, «удвоенные сутки земли»), соответственно, 317  и 413.

 

Летом настойчивость приводит к первому успеху, год спустя зафиксированному в диалоге «Учитель и ученик» (1912): «В день Ивана Купала я нашёл свой папоротник – правило падения государств». Согласно наблюдениям Хлебникова, скомпонованным в этом сочинении, исторические события заключают в себе известные закономерности. Если «года между началами государства кратны 413», а «951 год разделяет великие походы, отражённые неприятелем», то, полученное путём сложного вычисления число 1383 («z = (365 + 48y)x, где y может иметь положительные и отрицательные значения», «…если у = 2, а x = 3, то z = (365 + 48 × 2) × 3 = 1383), выраженное в годах, разделяет «паденья государств, гибель свобод». Отсюда прослежена связь: «Завоеванию Египта в 1250 году соответствует падение Пергамского царства в 133 году (до н.э.; 133 + 1250 = 1383. – М.Л.)

 

Половцы завоевали русскую степь в 1093 году, через 1383 года после падения Самниума в 290 году (до н.э. – М.Л.)».

 

Из этого сделан прогноз: «Но в 534 году было покорено царство Вандалов: не следует ли ждать в 1917 году (т.е. через те же 1383 года. – М.Л.) падения государства?»

 

К осени 1914 года относится вычисление Хлебниковым «закона поколений», равного 28 годам («Истина разно понимается поколениями. Понимание её меняется у поколений, рождённых через 28 лет») и проиллюстрированного в одноименном трактате любопытными числовыми выкладками из истории русской литературы.

 

Годы Первой мировой войны, как и последовавшей за ней гражданской, вообще отмечены множеством рукописей и публикаций Хлебникова, посвящённых математическому анализу истории. Расскажу об одной, не останавливаясь подробно на всех и надеясь, что читатель сам найдёт возможность ознакомиться с их содержанием, что сейчас не представляет большого труда. Итак, это брошюра «Битвы 1915-1917 гг. Новое учение о войне», выпущенная в Петрограде в конце 1914 года (на обложке указан 1915 год издания). Её принято считать неудачей Хлебникова как предсказателя. Почему-то его слова о том, что «1915-й год должен быть годом ущерба господства островитян на море» воспринимаются как несбывшийся прогноз о поражении Англии в грандиозных морских баталиях 1915 года (правда, крупнейшее в истории морское Ютландское сражение между германским и британским флотами совсем скоро, в мае 1916-го, всё-таки произошло). При этом совершенно упускается из виду, что именно в 1915 году Германия, осуществляя морскую блокаду Британских островов, впервые прибегла к так называемой неограниченной подводной войне, апогеем которой 7 мая стала чудовищная трагедия – потопление английского трансатлантического лайнера «Лузитания», унёсшее жизни 1198 пассажиров. В той же брошюре повторена дата «падения государства» – 1917 год, в отдельно приведены примеры «закона поколений», а также сделаны, казалось бы, совсем уж несуразные заявления, вроде утверждения о взаимозависимости военно-исторических событий… и географии: «Число морских неудач японцев равно числу полуостровов Сибири». Более того, в руки тех, кто и тогда и позднее обвиняли великого поэта в мегаломании, тут же влагался «козырь» – вышесказанное объявлялось «законом и ключом, по которому можно воссоздать многовековую забытую повесть забытых народов, осаждавших Илион»!

 

Неужели перед нами всё-таки бред сумасшедшего, или «полоумного» (Кузмин), или «психопата типа Dejener supericur», как аттестовал необычного пациента психиатрической лечебницы «Сабурова дача» под Харьковом профессор В.Я. Анфимов (впрочем, Хлебников пребывал там в 1919 году не по причине обострения какого-то психического расстройства, а всего лишь находился на медицинском освидетельствовании с целью уклониться от призыва в белую Добровольческую армию). В конце концов, неужто прав был Д.П. Святополк-Мирский, в 1928 году вынесший безапелляционный вердикт: «Эти вычисления были бесплодны и бессмысленны, и что в конечном счёте Хлебников был неудачник, спорить не приходится. Зёрна его гениальности, и в жизни и в стихах, приходится искать в хаотических грудах безнадёжного на первый взгляд шлака».

 

Так называемый шлак выглядит «безнадёжным» только на «первый взгляд». А вот для второго и т.д. не у многих хватает терпения. В том числе и к ним, этим неусидчивым ученикам, поверхностным исследователям Хлебникова, обращены следующие слова его «Единой книги»:

 

 

Да ты небрежно читаешь. (Даты небрежно читаешь. – М.Л.)

 

Больше внимания!

 

Слишком рассеян и смотришь лентяем,

 

Точно уроки закона божия.

 

 

«Закон и ключ» кроются в зафиксированной Хлебниковым периодичности, не только свойственной всем без исключения, от мала до велика, явлениям природы и человеческой культуры, цивилизации, но и связующей буквально каждое из этих явлений между собой. Вот что такое хлебниковская «гамма будетлянина – одним концом волнующая небо, а другим скрывающаяся в ударах сердца».

 

Синхронность в возникновении природных катаклизмов и наступлении социальных кризисов, обусловленных солнечной активностью, убедительно продемонстрирована в работах по гелиотараксии основоположника этой научной теории, выдающегося советского академика Александра Чижевского, смело отнесшего, например, революции е разряду психических эпидемий. Замечено также, что вообще любая система, в том числе система экологическая, подверженная действию собственных биологических ритмов, устойчиво функционирует в автоколебательном режиме. Признаки такого режима наличествуют и в экономике, и в культуре, и в науке. Так, о периодичности экономических кризисов писал ещё К. Маркс, С.Ю. Маслов выделил в истории архитектуры циклы в 50 + 80 лет, связав их с попеременным доминированием «типов сознания» – левого и правого полушарий мозга, а Г.М. Идлис установил периоды между крупнейшими открытиями в теоретический физике: 11 лет.

 

Что же касается собственно истории, которой Хлебников уделял так много внимания, то здесь уместно обратиться к «Новой хронологии» российского академика Анатолия Фоменко. Руководимый им коллектив математиков разработал процедуру, с помощью которой удалось выявить полностью аналогичные другу другу исторические периоды, так называемые «дубликаты». Полученные результаты были восприняты как сенсационное свидетельство фальсификация истории Иосифом Скалигером, с семьёй которого, между прочим, одно время был очень дружен Мишель Нострадамус. Однако существует иное и, как представляется, более разумное объяснение феномена фоменковских «дубликатов» – наличие в истории всё той же самой периодичности, только более сложно организованной, что было в своё время проницательно замечено и просчитано Хлебниковым.

 

Какие-то подобные расчёты лежат, надо полагать, и в основе «Пророчеств» Нострадамуса. Если хлебниковкий вывод о всеобщем колебательном движении внутри периодов и циклов верен, тогда, повторю свою мысль, французский астролог ошибался не столько в расчётах, сколько в преждевременной попытке интерпретировать с их помощью грядущие события. В предисловии к «Битвам 1915-1917 гг.» Алексей Кручёных справедливо заметил в этой связи: «Законы судьбы, предлагаемые Хлебниковым, были и у астрологов, каковые вкупе со многими “великими мудрецами древности” знали лишь часть мира и потому владели частью истины».

 

Наконец, в декабре 1920 года в Баку «прошлое вдруг стало прозрачным, и простой закон времени вдруг осенил всё».

 

«Я понял, – продолжает Хлебников в январских заметках 1922 года к своему итоговому труду «Доски судьбы», – что время построено на степенях двух и трёх, наименьших чётных и нечётных чисел.

 

Я понял, что повторное умножение само на себя двоек и троек есть истинная природа времени.

 

И когда я вспомнил древнеславянскую веру в “чёт и нечет”, я решил, что мудрость есть дерево, растущее из суеверия (в кавычках).

 

Открыв значение“чёта” и “нечета” во времени, я ощутил такое чувство, что в руках у меня мышеловка, в которой испуганным зверком дрожит древний рок. Похожие на дерево уравнения времени, простые, как ствол в основании, и гибкие и живущие сложной жизнью ветвями своих степеней, где сосредоточен мозг и живая душа уравнений, казались перевёрнутыми уравнениями пространства, где громадное число основания увенчано единицей, двойкой или тройкой, но не далее.

 

Это два обратных движения в одном протяжении счёта, решил я.

 

Я видел их зрительно: горы, громадные глыбы основания, на которых присела, отдыхая, хищная птица степени, птица сознания для пространства. И точно тонкие стволы деревьев, ветки с цветами и живыми птицами, порхающими по ним, казалось время».

 

Так, после долгих мытарств по руинам падшего государства, незадолго до рокового дня 28 июня, встреченного на ложе из досок в санталовской баньке, миссия поэта-пророка была исполнена.

 

«Мы стоим у порога мира, – писал Велимир Хлебников в статье «Наша основа» (1919), – когда будем знать день и час, когда мы родимся вновь, смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия».

 

 

Я видел, что чёрные Веды,

 

Коран и Евангелие,

 

И в шёлковых досках

 

Книги монголов

 

Из праха степей,

 

Из кизяка благовонного,

 

Как это делают

 

Калмычки зарёй,

 

Сложили костёр

 

И сами легли на него —

 

Белые вдовы в облако дыма скрывались,

 

Чтобы ускорить приход

 

Книги единой,

 

Чьи страницы — большие моря,

 

Что трепещут крылами бабочки синей,

 

А шелковинка-закладка,

 

Где остановился взором читатель…

 

-----------------

 

…Эту единую книгу

 

Скоро ты, скоро прочтёшь!..

 

Нострадамус и Велимир (Ч.2)

 

 

И замки мирового торга,

Где бедности сияют цепи,

С лицом злорадства и восторга

Ты обратишь однажды в пепел.

Так начинается, написанная в 1920 году, хлебниковская поэма «Ладомир». Восемь последующих десятилетий эти строки воспринималось вполне однозначно – как выраженное самыми общими словами предсказание грядущего социального взрыва, обусловленное распространёнными в те годы в России, но не оправдавшимися ожиданиями вот-вот готовой начаться мировой революции («Мировая революция требует мировой совести», проницательно заметил Хлебников незадолго до смерти).

Однако 11 сентября 2001 года всё это вдруг обрело совершенно конкретный смысл. В тот день, как мы помним, пассажирские самолёты, захваченные и направляемые арабскими террористами-смертниками, врезались в наполненные людьми небоскрёбы нью-йоркского Всемирного торгового центра, так называемые башни-близнецы, и те полностью разрушились в результате чудовищных пожаров.

Воспроизводимое отдельно, четверостишие производит сильное впечатление. Зáмки прочно ассоциируются в нашем воображении с башнями; тогда место, где «бедности сияют цепи», т.е. где кучка махинаторов регулирует денежные потоки и без стеснения обналичивает средства, полученные от эксплуатации остального человечества, – это, несомненно, Нью-Йорк, финансовая столица мира. Отчего же во многочисленных интернет-публикациях всегда фигурируют только эти четыре хлебниковские строчки, а не всё произведение целиком?

Если цитировать «Ладомир» до конца, под заранее заданным углом зрения, пришлось бы признать в его авторе, ни много ни мало, воспевателя Бен-Ладена и/или тех, кто, согласно «теориям заговора», умело направлял деятельность ближневосточной «Аль-Каиды» из Западного полушария. В таком случае именно они и есть «творяне» – «Ладомира соборяне с Трудомиром на шесте»! Как же согласовать такое с заключительными словами поэмы: «Черти не мелом, а любовью (первоначально у Хлебникова было: «своей кровью») Того, что будет, чертежи»?..

И как это напоминает излюбленный приём толкователей «Пророчеств» Нострадамуса: берём то, что кажется нам подходящим, а на остальное закрываем глаза!

Всё-таки зачин «Ладомира» представляет собой нечто бóльшее, чем случайное «попадание». Во-первых, ежедневно находясь в сфере тотального влияния СМИ, как никогда жёстко контролируемых государством, и не обладая при этом фактически никакой сколько-нибудь ценной, существенной информацией, большинство из нас, вероятно, неверно понимает смысл происходящего, а уж тем более важнейших, узловых, поворотных моментов современной истории. Выскажу мысль, могущую кому-то показаться кощунственной: «теракт 11 сентября» – событие далеко не однозначное. Для многих оно стало личной трагедией, а США и их союзники не только осудили бесчеловечную акцию «международного терроризма», но и произвели якобы в ответ на неё крупномасштабное, имевшее серьёзные последствия, вооруженное вторжение в нефтеносный Ирак, повинный лишь в том, что его властитель пытался вести до некоторой степени самостоятельную политическую игру. Не является однако тайной, что «злорадство и восторг» имели место во многих странах и регионах. Неужели же они были вызваны пресловутой дикостью, «варварством», какой-то особенной кровожадностью тамошнего населения? Отсюда всего шаг до объявления «недочеловеками» целых народов и рас.

Во-вторых, всё, что мы знаем о Хлебникове, исключает отношение к нему, как к беспочвенному фантазёру, чьим занятием при жизни было словесное жонглёрство и надувательство читающей публики. Рассмотрим в качестве примера его небольшое прозаическое сочинение «Радио будущего», появившееся спустя год после «Ладомира». Начав с декларативного вступления, автор быстро переходит к описанию действия связи нового типа, призванной в будущем «объединить человечество».

«На громадных теневых книгах деревень Радио отпечатало сегодня повесть любимого писателя, статью о дробных степенях пространства, описание полётов и новости соседних стран. Каждый читает, что ему любо…

Землетрясение, пожар, крушение в течение суток будут печатаны на книгах Радио…»

Можно подумать, что речь у Хлебникова всё же идёт скорее о телевидении, путь к созданию которого в его время уже нащупывался:

«Почему около громадных огненных полотен Радио, что встали как книги великанов, толпятся сегодня люди отдаленной деревни? Это Радио разослало по своим приборам цветные тени, чтобы сделать всю страну и каждую деревню причастницей выставки художественных холстов далёкой столицы. Выставка перенесена световыми ударами и повторена в тысячи зеркал по всем станам Радио. Если раньше Радио было мировым слухом, теперь оно глаза, для которых нет расстояния. Главный маяк Радио послал свои лучи, и Московская выставка холстов лучших художников расцвела на страницах книг читален каждой деревни огромной страны, посетив каждую населенную точку…»

Но вот далее следует короткая главка «Радиоклубы», которую позволю себе процитировать целиком:

«Подойдём ближе... Гордые небоскрёбы, тонущие в облаках, игра в шахматы двух людей, находящихся на противоположных точках земного шара, оживлённая беседа человека в Америке с человеком в Европе... В каждом селе будут приборы слуха и железного голоса для одного чувства и железные глаза для другого…»

Достаточно ясно говорится здесь о видеокамерах, о двусторонней видеосвязи, доступной любому.

Что особенно интересно, Хлебников не ограничился описанием современных нам возможностей Интернета, но, как будто опершись на них, заглянул вперёд:

«И вот научились передавать вкусовые ощущения — к простому, грубому, хотя и здоровому, обеду Радио бросит лучами вкусовой сон, призрак совершенно других вкусовых ощущений.

Люди будут пить воду, но им покажется, что перед ними вино. Сытый и простой обед оденет личину роскошного пира...

Даже запахи будут в будущем покорны воле Радио: глубокой зимой медовый запах липы, смешанный с запахом снега, будет настоящим подарком Радио стране.

Современные врачи лечат внушением на расстоянии по проволоке. Радио будущего сумеет выступить и в качестве врача, исцеляющего без лекарства.

Известно, что некоторые звуки, как “ля” и “си”, подымают мышечную способность, иногда в шестьдесят четыре раза, сгущая её на некоторый промежуток времени. В дни обострения труда, летней страды, постройки больших зданий эти звуки будут рассылаться Радио по всей стране, на много раз подымая её силу».

И наконец, «в руки Радио переходит постановка народного образования. Верховный совет наук будет рассылать уроки и чтение для всех училищ страны — как высших, так и низших.

Учитель будет только спутником во время этих чтений. Ежедневные перелеты уроков и учебников по небу в сельские училища страны, объединение её сознания в единой воле.

Так Радио скуёт непрерывные звенья мировой души и сольёт человечество».

Как видим, всё довольно серьёзно. А между тем отношение к творчеству, в особенности к футурологическим изысканиям Хлебникова, как к фантазёрству, отравлявшее ему жизнь, распространено и по сию пору. Сформулировал и подытожил общее мнение скептиков в 1977 году В.И. Стругов: «Нет необходимости доказывать утопичность устремлений Хлебникова». Таким образом, должны были пресекаться на корню любые попытки перевести разговор о наследии великого поэта из сугубо литературной области в сферу науки.

Но разве отсутствие необходимости доказывать хлебниковский утопизм связано с вердиктом какого-либо всестороннего научного исследования, убедительно и бесповоротно опровергшего его методы прогнозирования будущего? Таких исследований никогда не проводилось. В тех же редких случаях, когда отдельными энтузиастами предпринимались попытки проверить те или иные математические выкладки Хлебникова, даже если приведённые им цифры были не верны, результат в итоге парадоксальным образом всё равно оказывался удивительный.

В.П. Кузьменко в статье «“Основной закон времени” Хлебникова» проанализировал один из простейших расчетов, содержащийся в итоговой хлебниковской работе 1922 года «Слово о числе и наоборот» (т.е. число о слове): «Самодержец Николай Романов был 16.VII.1918 расстрелян через 37 + 37 дней после роспуска думы 22.VII.1906 г.». «Проверка показала, – пишет Кузьменко, – что между указанными двумя датами существует расстояние в 12 лет без 6 дней, 37 + 37 дней равняются 12 годам без 9 дней, так как среди этих лет присутствовало 3 високосных года, факт наличия которых Хлебников в данном расчёте упустил. И всё-таки приведённая им зависимость имела место. В действительности царская семья была расстреляна ночью уже следующих суток, т.е. 17.VII.1918 года.

Решение о роспуске Государственной думы Николай II вместе с П.А. Столыпиным принял за две недели, а механизм отставки лиц, противодействующих этому решению, был запущен за 2 дня до свершения самого акта прекращения её деятельности, о чём рассказал в своих мемуарах П.Н. Милюков. Таким образом, решение о роспуске думы за два дня до его объявления, то есть 20.VII.1906 г., было запущено и историческое событие стало неотвратимым, в связи с чем именно такие поворотные решения и выступают в качестве моментов начала ускорения или замедления исторических процессов, изменяющих плотность исторического времени».

С точностью до дня Хлебников стал просчитывать закономерности тех или иных событий лишь начиная с 1920 года, с момента открытия им «основного закона времени». До этого, в 1912 году, в книге «Учитель и ученик», руководствуясь несколько иной системой счета, он сделал менее точное, зато бесспорно сбывшееся предсказание «не следует ли ждать в 1917 году падения государства», неоднократно и настойчиво повторенное впоследствии, например, на последней странице знаменитого сборника футуристов «Пощечина общественному вкусу» (1912) под заголовком «Взор на 1917 год».

К слову, этим, наиболее известным из хлебниковских пророчеств, «Учитель и ученик» не исчерпывается. Например, в 2052 году автор предвидит возможное «восстание молодой окраины», а 2222-м, через 317 лет после 1905 года, отмеченного чрезвычайно важным лично для Хлебникова Цусимским сражением, «суда какого-нибудь народа потерпят крушение, быть может, у чёрного Мадагаскара».

Очень любопытно предсказание, касающееся, по всей вероятности, России и тех, кто, живя в ней сегодня, имеют некоторые шансы проверить пророчество на практике. Приведу его полностью:

«Когда y=+1, то z=(365+48)·1=413.

Через 413 лет поднимаются гребни волны объединения народов. Так, в 827 году Эгберт соединил Англию; через 413 лет, в 1240 году, немецкие города объединились в Ганзу, а ещё через 413 лет, в 1653 году, трудами Хмельницкого соединилась Малая и Великая Русь. Что будет в 2066 году, если этот ряд волн прервётся»?

- А если не прервётся, – хочется задать закономерный вопрос. – А если опять повторится?

За три месяца до смерти, 14 марта 1922 года, своему последнему другу, художнику П.В. Митуричу, Хлебников писал, подытоживая многолетний труд: «Мой основной закон времени: во времени происходит отрицательный сдвиг через 3n дней и положительный через 2n дней; событие, дух времени становится обратным через 3n и усиливает свои числа через 2n; между 22 декабря 1905 года, московским восстанием, и 13 марта 1917 прошло 212 дней; между завоеванием Сибири 1581 г. и отпором России 25 февраля 1905 г. при Мукдене прошло 310 + 310 дней. Когда будущее становится благодаря этим выкладкам прозрачным, теряется чувство времени, кажется, что стоишь неподвижно на палубе предвидения будущего. Чувство времени исчезает, и оно походит на поле впереди и поле сзади, становится своего рода пространством».

То, как с годами изменялся на практике, уточняясь, хлебниковский метод прогноза, – предмет дальнейшего разговора. Пока лишь замечу: «тёмным и загадочным выражениям» своего французского коллеги и предшественника Хлебников изначально противопоставил ясность расчётов («Дать очерк жизни человечества на земном шаре не краской слов, а строгим резцом уравнений – вот моя задача»). Среди его ранних записей, относящихся к периоду 1905-1907 гг., есть и такая: «Знание будущего в том отношении расширяет права свободы воли, что знающий когда наступает на земле прилив, сумеет отойти от него». Но с годами видение поэтом свой задачи расширилось: теперь это было не спасение избранных, «знающих, не указание пути для «отхода в сторону» от земных бедствий, «приливов», а воздействие на существующее положение дел с благороднейшей целью:

Если я обращу человечество в часы

И покажу, как стрелка столетия движется,

Неужели из нашей времён полосы

Не вылетит война, как ненужная ижица?


(Продолжение следует.)

 

Нострадамус и Велимир (Ч.1)

 
1.

«Что сказать, ну что сказать, – поётся в одном советском киноводевиле, – устроены так люди: желают знать, желают знать, желают знать что будет».

А спрос всегда рождает предложения. Так было и во Франции XVI столетия, когда Мишель де Нострдам, известный в Провансе врач, довольно удачно лечивший чуму лекарственными травами, в 1550 году выпустил первый альманах своих астрологических прогнозов.

В то время таких альманахов выходило в Западной Европе много, и поначалу писания Нострадамуса, как назвался эскулап, латинизировав фамилию, не выделялись из общей массы популярной литературы подобного рода. Поэтому пять лет спустя он предпринял издание нового типа – «Предсказания», разделенные на десять частей, по сто четверостиший-катренов в каждом. «Столетия», или «Центурии», как именовались части этого обширного труда, – название весьма условное, ведь никакой хронологической последовательности в них нет, как нет и порядка внутри четверостиший.

Во вступительном слове к первой части «Пророчеств» автор так объяснил нарочитую непонятность изложения: «…царства, секты и религии претерпят огромные изменения, станут диаметрально противоположными нынешним. И это так мало соответствует тому, что хотели бы услышать главы царств, сект, религий и вер. И поэтому они осудили бы то, что узнают будущие столетия, и то, что окажется правдой. А, как сказал Спаситель: “Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас” (Мф. 7:6). Эта причина удерживала мой язык от речи на людях, а перо от бумаги. Но позже, имея в виду пришествие простонародья (commun avenement), я решил в темных и загадочных выражениях все же рассказать о будущих переменах человечества, особенно наиболее близких, тех, что я предвижу, пользуясь такой манерой, которая не потрясёт их хрупкие чувства. Все должно быть написано в туманной форме, прежде всего пророческое...»

Ключевыми являются слова о «темных и загадочных выражениях». В отличие от своих маловразумительных катренов, здесь Нострадамус ясно даёт понять, что обладает-де исчерпывающе точной информацией относительно грядущих событий, и прибегает к «туманной форме» лишь из боязни протрясти «хрупкие чувства» простонародья (а заодно, очевидно, и тех «глав царств, сект, религий и вер», которых он, заимствуя слова Христа, весьма революционно для своего времени сравнивает со свиньями).

Итак, на первых порах поэтические упражнения провинциального астролога не привлекали особенного внимания. Но в 1559 году из-за нелепой случайности на рыцарском турнире погиб французский король Генрих II – обломок копья вонзился ему в прорезь шлема, выколол глаз и повредил мозг. Тут-то и вспомнился 35-й катрен 1-го «Столетия» «Пророчеств» Нострадамуса:

Молодой лев одолеет старого на поле битвы в одиночной дуэли,

Он выколет ему глаза в золотой клетке.

Два флота – одно, потом умрёт жестокой смертью

В доме богатого горожанина.

           

           Так началась, не затухавшая окончательно никогда и длящаяся по сию пору, слава пророка из Солона. А ведь если взглянуть непредвзято, то ничего в приведённых строчках не указывает на трагическую смерть короля. Судите сами. Граф Габриэль Монтгомери, невольный его убийца, был всего на шесть лет моложе сорокалетнего Генриха. Никто из них не использовал изображение льва в своей геральдической символике – а как же иначе следует понимать намёк предсказателя? Их поединок на турнире не являлся, строго говоря, дуэлью, и уж точно не «одиночной дуэлью на поле битвы». Шлем короля не был ни золотым, ни вызолоченным, и сам он потерял один, а не оба глаза.

           Но потрясённые современники не обратили внимания на такие «мелочи». Им оставалось решить проблему «двух флотов», что оказалось проще простого, если употреблённое Нострадамусом латинское слово classis – «флот», заменить на греческое klasis – «перелом». Теперь можно было истолковать туманное прорицание в том смысле, что переломленное копьё так или иначе станет причиной «жестокой смерти».

           И какое значение после такого «открытия» имело то, что несчастный Генрих, проживший ещё десять дней после полученного ранения, умер не каком-то «доме богатого горожанина» (в таком доме, орлеанском особняке местного губернатора-бальи Жака Гроло, скончался его старший сын), а в своём собственном Турнельском дворце, стоявшем в ту пору на площади Вогезов в Париже!

           Яркая звезда вспыхнула на астрологическом небосклоне. Не замечать её было уже невозможно. Поэтому, когда новый французский король Франциск II, первенец Генриха II и Екатерины Медичи, не отличавшийся крепким здоровьем, в ноябре 1560 года опасно заболел – у него в ухе образовался свищ и началась гангрена, – чуткие придворные и грамотные парижане бросились перечитывать Нострадамуса.

           Первый сын, вдова, несчастливый брак,

Без детей два острова в раздоре:

До восемнадцати, в незрелом возрасте,

А другой вступит в брак еще моложе.

           

           Под «несчастливым браком» следовало понимать двухлетний к тому времени, но всё ещё бездетный матримониальный союз Франциска с шотландской королевой Марией Стюарт, рисковавшей вот-вот стать вдовой.

           И действительно, проболев менее двух недель, юный король скончался 5 декабря. Ему не было и семнадцати. На освободившийся во второй раз за два года престол под именем Карла IX вступил его младший десятилетний брат.  

За два дня до смерти Франциска посол тосканского герцогства информировал своего государя: «Здоровье короля очень неопределённое, и Нострадамус в своих предсказаниях на этот месяц говорит, что королевский дом потеряет двух молодых членов от непредвиденной болезни» – вероятно, дипломат имел в виду не дошедший до нас альманах Нострадамуса за 1560 год.

Сенсационная смерть в том же декабре юного графа Рош-сюр-Йон, представителя младшей ветви правящей династии Валуа, разумеется, тотчас заслонила собою неудобный вопрос о неких «двух островах», чей раздор, если истолковывать катрен как предсказание, относящееся к смерти Франциска, по-видимому, совершенно случайно попал в предсказание. Или не случайно?

С ответом повременим. А пока заметим, что в дальнейшем, по крайней мере при жизни Нострадамуса, ни одно из предсказаний, которыми он продолжал снабжать заинтересованную публику, даже близко не подошло к процитированному выше 39 катрену X «Центурии».

Однако его авторитет это обстоятельство ничуть не поколебало. Вскоре к услугам вдруг ставшего нарасхват астролога прибегла даже католическая церковь, чьи идеологи в то же самое время метали в Нострадамуса печатные громы и молнии, находя его деятельность «ложной и возмутительной». Между тем «преподобные сеньоры каноники» кафедрального собора в Оранже обратились за помощью в отыскании украденной у них церковной утвари. Сохранившийся пространный ответ Нострадамуса, снабженный чертежом гороскопа, гласил:  

«Согласно астрономическому чертежу, помещенному выше, вы можете ясно видеть, что кража священных предметов была совершена в результате попустительства двух ваших братьев по церкви, именно тех, которые раньше неоднократно высказывали мнение о том, что случилось с вашим серебром. Один из них предположил, что оно было увезено в Авиньон, другой, что оно попало в какое-то другое место. Оба считали, что оно уже продано, ибо таково и было их намерение.

Добычу имелось в виду разделить среди каноников, которые сейчас подобны солдатам.

Это мнение не было добрым и благочестивым. Некоторые не согласились с ним, хотя другие были довольны, но в конце и они не были согласны в том или ином пункте.

Но всё остановилось, когда серебро было перенесено в дом одного из ваших людей и заперто там. А это было не по душе кое-кому. Одно из мнений было – надо перетопить серебро в бруски и продать его, сложив его покамест в доме одного из них.

Затем двое или трое заявили, что это невозможно в течение долгого времени, ибо римская католическая церковь будет вовлечена в самые жуткие события. Итак, оно (серебро) было заперто, хотя двое из них остались при том мнении, что его следует переплавить в бруски и продать, сложив его временно в доме одного из них. Их было только трое и они – братья Церкви и они похитили то, что безупречно, намереваясь украсть всё, не без сговора с хранителем, ибо вы доверили овец волку. Так же, как Иисус Христос на некоторое время доверил свое стадо грабительству своей Церкви, выступающей под маской веры и честности, так и вы доверили свое серебро, освященное и посвященное священному украшению вашего храма, дарованное некогда королями и правителями земли, как истинными хранителями веры и религии».

Исчерпав на этом астрологические средства, далее предсказатель прибегнул к помощи избитых психологических трюков:

«Но имейте в виду, достопочтенные сеньоры, что тех из вас, кто знает, когда кража священных предметов была совершена, если они не будут возвращены полностью, и не только в руках тех, кому они были доверены, но возвращены непосредственно в храм, на них, этих людей, обрушатся величайшие несчастья, какие когда-либо случались с человеком, и на них, и на их семьи. И более того, к вашему городу подойдет чума и распространится среди его стен, поэтому пусть они не противятся.

Священники подобны товарищам благосклонных богов, но увидят, как Бог мстит тем, кто осквернил его святой храм и украл то, что в древние времена пожертвовали верующие.

Поэтому прочтите это моё письмо в собрании всех ваших людей, (но не открывайте его, пока все не соберутся) и тогда тут же лица тех, кто замешан в этом деле, выразят великий стыд и конфуз, ибо они не смогут скрыть этих чувств».

Показательна заключительная часть послания, в которой Нострадамус занимается привычным делом – юлит и наводит тень на плетень:

«Храните же это мое письмо как полное свидетельство истины (будущее это покажет) и заверяю вас, достопочтенные сеньоры, что если украденное не будет возвращено тем или иным путем, они умрут самой жалкой и самой мучительной, медленной смертью, с такими страданиями, которых никому не приходилось ещё переносить – если не будет возвращено и помещено в прежнее хранилище, и вы увидите, что именно так и произойдёт».

Я огорчён, что овечка была доверена волку, и исходя из этого я составил своё послание.

То, что я написал вам, соответствует астрономическим расчетам, но я заявляю, не желая оскорбить никого на свете, что “Я человек и могу ошибаться, быть неправым и обмануться”. Однако если есть в вашем городе кто-нибудь знакомый с астрономическим учением, пусть ознакомится с представленным мной чертежом, и если он понимает в этом деле, он увидит, что я говорю чистую правду.

Не сомневайтесь, сеньоры, вскоре всё будет найдено. А если этого не случится, будьте уверены, что горькая судьба ждёт всех, кто совершил это чудовищное преступление.

Большего я вам сейчас не могу сообщить. Бог хранит вас и вернёт вас в прежнее положение. Хотя некоторые будут недовольны, те, которые не захотят оказаться в компании таких же, как они.

Да хранит вас Бог от зла. Из Салона, 4 февраля 1562 г.»

Священники выполнили по крайней мере один наказ Нострадамуса – сохранили его письмо. Что же касается украденной утвари, то никаких сведений о её возвращении в храм тем или иным путём не имеется.

Разумеется, не обошла предсказателя вниманием и высшая европейская знать. Герцог Савойский в 1561 году пригласил знаменитого астролога для составления гороскопа своего сына и наследника, которому тот немедленно напророчил славу великого полководца. А два года спустя французская регентша Екатерина Медичи, посетив Солон со своим венценосным отпрыском, была настолько очарована личным знакомством с самым известным горожанином, что подарила тому 200 экю и пригласила в путешествие по Югу Франции. Нострадамус предрёк властителям наступление всеобщего мира в 1566 году, а лично Карлу IX – выгоднейший брак с Елизаветой Английской.

Надо ли говорить, что ровно ничего из этих пророчеств не сбылось.

Но почувствовать на себе монаршее неудовольствие Нострадамусу было не суждено: 2 июля 1566 года его свела в могилу подагра, называемая иначе «болезнью гениев». На мраморном надгробии во францисканском монастыре высечена надпись: «Здесь покоятся кости знаменитого Мишеля Нострадамуса, единственного из всех смертных, который оказался достоин запечатлеть своим почти божественным пером, благодаря влиянию звёзд, будущие события всего мира».

Слава пророка из Солона не пошла на убыль с его смертью, как это часто бывает, а, напротив, от столетия к столетию росла – пропорционально увеличивающемуся количеству легковеров, и к середине двадцатого века представляла собой явление, из которого просто грешно было не извлечь политические дивиденды.

История о том, как немецкая авиация разбрасывала над Англией тонны листовок с «подкорректированными» геббельсовским ведомством, сообразно моменту, катренами Нострадамуса, содержавшими «предсказания» неизбежной победы Германии в войне, выглядела бы как исторический анекдот, если бы не была сущей правдой. Более того, англичане отнеслись к немецкой затее настолько серьёзно, что со своей стороны подготовили и распространили катрены с «опровержениями».

А теперь ответ на вопрос: случайно или не случайно в своих катренах (в их подлинном, конечно, а не «отретушированном» виде) наряду с «попаданиями в цель» предсказатель допускал и явные «промахи»?

Прежде всего, необходимо признать, что Мишель де Нострдам ни в коем случае не был ни хитроумным шарлатаном, ни тем более «чудовищем кощунства», как отозвался о нем кальвинистский проповедник Теодор де Без; подобно многим современникам, Нострадамус искренне верил в божественную силу астрологии вообще и, в частности, в свою способность предвидеть с ее помощью грядущие события. Поэтому нужно с полной серьезностью и с должным уважением относиться к следующим его словам:

«Мои ночные пророческие расчеты построены скорее на натуральном инстинкте в сопровождении поэтического исступления, чем по строгим правилам поэзии. Большинство из них составлено и согласовано с астрономическими вычислениями, соответственно годам, месяцам и неделям областей и стран и большинства городов всей Европы, включая Африку и часть Азии... Хотя мои расчеты могут не оказаться правильными для всех народов, они, однако, определены небесными движениями в сочетании с вдохновением, унаследованным мной от моих предков, которое находит на меня в определённые часы... Это так, как будто глядишь в горящее зеркало с затуманенной поверхностью и видишь великие события, удивительные и бедственные...»

Проблема пророчеств Нострадамуса, как представляется, в том, что его интерпретации так или иначе оказались не верны.

Что же всё-таки пытался сообщить потомкам исступлённый поэт из Солона? Исследователями уже предпринимались попытки, в том числе довольно остроумные, реконструировать его несбывшееся будущее. Желающих ознакомиться с одной из них отсылаю к превосходной книге Э.О. Берзина «Нострадамус и его предсказания» (М., Республика, 1992), в которой почерпнута фактологическая информация для этой главы. Коротко говоря (ибо неудачные предсказания не представляют в рамках моей задачи специального интереса), в «тёмных и загадочных выражениях» Нострадамус описывал, стараясь передать даже мельчайшие подробности, борьбу Европы с мусульманским Востоком, их великую тяжбу, конца которой он не предвидел и в отдалённом будущем, простирая её в следующее тысячелетие.

Собственно, в этом-то и заключается единственный реально оправдавшийся прогноз Нострадамуса.

Не будем излишне строги к нему: ошибочным был не сам метод, а сделанные с помощью него поспешные выводы. Пройдёт время, необходимое для накопления и осмысления опыта, и наука о будущем сделает шаг вперёд в лице другого поэта – русского гения Велимира Хлебникова.

(Продолжение следует.)

 

Державинский завет

1.
 

 

6 июля 1816 года, находясь у себя в новгородском имении, в Званке, Гавриил Романович Державин написал на грифельной доске, которой пользовался как черновиком, восемь строк:

 

 

Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.

 

 

В том же году эти стихи вышли в №30 журнала «Сын Отечества» со следующим редакционным пояснением: «За три дня до кончины своей, глядя на висевшую в кабинете его известную историческую карту “Река времён”, начал он (Державин. – М.Л.) стихотворение “На тленность” и успел написать первый куплет...». Долгое время произведение считалось незавершённым. Составитель девятитомного академического собрания сочинений Державина Я.К. Грот, даже не счёл нужным упомянуть о «куплете» в выпущенной им биографии поэта. Вместо этого он ограничился цитированием написанных постфактум страниц дневника племянницы второй державинской жены, П.Н. Львовой. В них тоже ничего не говорится о последних державинских стихах, а шестым июля датирован незначительный, хотя и небезынтересный эпизод с обыгрыванием поэтом вольтеровской строки «il est grand, il est beau de faire des ingrats» (фр.: «Величественно, прекрасно – создавать неблагодарных»). Однако к дневнику Львовой мы ещё вернёмся, а пока отметим повышенную внимательность к поэтическому тексту, владевшую в тот день Державиным.

 

В согласии с предшественниками, и другой державинский биограф, Владислав Ходасевич, именовал восьмистишие «началом оды». «Стихи были только начаты, – писал Ходасевич, – но их продолжение угадать нетрудно. Отказываясь от исторического бессмертия, Державин должен был обратиться к мысли о личном бессмертии – в Боге. Он начал последнюю из своих религиозных од, но её уже не закончил. Бог было первое слово, произнесенное им в младенчестве, – еще без мысли, без разумения. О Боге была его последняя мысль, для которой он уже не успел найти слов».

 

Отдавая должное догадливости Ходасевича, всё-таки нельзя согласиться с его выводом, т.е. признать убедительным суждение об этих стихах, как об отрывке. Лучшее доказательство ошибочности такого суждения – то впечатление, которое вот уже более двухсот лет производит на читателей предсмертное стихотворение Державина: оно говорит как раз об обратном. Поскольку обращение к автографу ничего не даст – надпись на грифельной доске, хранящейся ныне в санкт-петербургской Государственной публичной библиотеке им. М.Е. Салтыкова-Щедрина, уже во времена Грота, т.е. в 1880-х годах, была практически нечитаемой, – внимательно вглядимся в опубликованный текст и в обстоятельства, сопутствовавшие его созданию.

 

Кроме замеченной Ходасевичем связи «Реки времён…» со знаменитой державинской одой «Бог», прослеживаются и другие нити, ведущие к узловым его произведениям. Прежде всего, здесь явственно слышится отзвук оды «На смерть князя Мещерского» (1779):

 

 

Глагол времён! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовёт меня, зовёт твой стон,
Зовёт — и к гробу приближает.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет…

 

 

Слова об утопленных «в пропасти забвенья» царях, соответствуют непосредственному продолжению оды:

 

 

Ничто от роковых кохтей,
Никая тварь не убегает;
Монарх и узник — снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает…

 

 

«Цареборческая» тема была вскоре продолжена Державиным в доставившем ему много неприятностей вольном переложении 81-го псалма Давида, которому он дал заглавие «Властителям и судиям»:

 

 

Цари! Я мнил, вы боги властны,

 

Никто над вами не судья,

 

Но вы, как я подобно, страстны,

 

И так же смертны, как и я.

 

 

И вы подобно так падёте,

 

Как с древ увядший лист падёт!

 

И вы подобно так умрёте,

 

Как ваш последний раб умрёт!..

 

 

Затем, река времён, в своём стремленье уносящая все дела людей, – не что иное как отражение вот этого места из оды «На смерть князя Мещерского»:

 


Зияет время славу стерть:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна смерть…

 

 

Кроме того, последней строке эквивалентны слова о жерле вечности, пожирающем даже и то, что временно остаётся «чрез звуки лиры и трубы». Невозможность ухода от «общей судьбы» звучит и как окончательный приговор «смертному» – в оде:

 

 

Не мнит лишь смертный умирать
И быть себя он вечным чает…

 

 

Здесь нетрудно заметить противоречие с текстом державинского «Памятника» (1795), являющегося вольным переложением XXX оды Горация «К Мельпомене», в котором поэт говорит о личном бессмертии:

 

 

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,

 

Металлов твёрже он и выше пирамид;

 

Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,

 

И времени полёт его не сокрушит.

 

Так! — весь я не умру; но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастёт моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить...

 

 

О традиции подражания горациевой оде в русской поэзии я писал отдельно, а в связи с Державиным, стаявшим у истока этой традиции, замечу лишь, что в «Памятнике», как мне представляется, отразилось не его собственное, а заимствованное, присущее именно Горацию, как человеку античного мира, крайне субъективное и абсолютизированное представление об индивидуальном бессмертии.

 

Для сравнения, «Жизнь Званская» (1807), посвящённая стареющим поэтом другу, епископу Евгению Болховитинову, завершается иначе, по-державински:

 

 

Так, разве ты, отец! святым своим жезлом
Ударив об доски, заросши мхом, железны,
И свитых вкруг моей могилы змей гнездом

 

Прогонишь — бледну зависть — в бездны.

Не зря на колесо весёлых, мрачных дней,
На возвышение, на пониженье счастья,
Единой правдою меня в умах людей

 

Чрез Клии воскресишь согласья.

 


Так, в мраке вечности она своей трубой
Удобна лишь явить то место, где отзывы
От лиры моея шумящею рекой

 

Неслись чрез холмы, долы, нивы.

Ты слышал их, и ты, будя твоим пером
Потомков ото сна, близ севера столицы,
Шепнёшь в слух страннику, в дали как тихий гром:

 

‎«Здесь Бога жил певец, — Фелицы».

 

 

Что же касается оды «Бог» (1784), то в записях П.Н. Львовой, относящихся к началу рокового июля 1816 года, она упомянута дважды. «Раз утром, – пишет Львова, – (кажется 1 июля) я читала то место из литургии, где речь идёт о благоговении, с каким присутствующие должны всё своё внимание сосредотачивать на священнодействии. “Как это трудно! – сказал дядя. – Как часто во время службы о молитве и не думаешь. Правда, иной раз сердце разогреется, слёзы брызнут от восторга; кажется, как бы искра Господня заронится в душу, вспыхнет; но потом суета мирская опять займёт собою, и искра эта божественная совсем потухнет. Я в таком восторге, стоя у заутрени на Светлый праздник, написал первую строфу оды “Бог”…». Вечером того же дня на предложение племянницы почитать что-нибудь вслух из недавно вышедшего V тома его сочинений, Державин выбрал небольшую оду «Полигимнии» – «…имя, – комментирует рассказчица, – вымышленное для обозначения девицы Стурдзы, которая однажды очаровала его на вечере у г-жи Свечиной, прочитав ему в совершенстве всю оду “Бог”». Думается, однако, что именно последним обстоятельством, а не воспоминанием о «девице», был обусловлен выбор Державина. В «Полигимнии», кстати, тоже упоминается ода «Бог» («Мой гимн возглашаючи Богу»). Ещё более интересна в контексте нашего разговора финальная строфа этой оды:

 

 

Зрится в моём, горит вображенье,

 

Ах! как солнце, твоя красота!

 

Слышу тобой, мое выраженье

 

И очаровательна мечта

 

Всю душу мою наполняет

 

Пеньем твоим песен моих. —

 

Буду я, буду бессмертен!

 

 

Всё это важно для понимания истоков возникновения «Реки времён…», и В.Ф. Ходасевич прав, когда говорит об обращении поэта «к мысли о… бессмертии – в Боге», тем самым указывая нам на кульминационный момент державинской оды:

 

 

Твоё созданье я, Создатель!

 

Твоей премудрости я тварь,

 

Источник жизни, благ Податель,

 

Душа души моей и Царь!

 

Твоей то правде нужно было,

 

Чтоб смертну бездну преходило

 

Мое бессмертно бытиё;

 

Чтоб дух мой в смертность облачился

 

И чтоб чрез смерть я возвратился,

 

Отец! – в бессмертие Твоё.

 

 

Но Ходасевич почему-то считал, что сказанное Державиным некогда в «Боге», должно было непременно быть повторено им и в «Реке времён…», между тем как вполне достаточно и того, что оно там подразумевается. Ну право же, не всё нужно разжёвывать внимательному читателю, а уж тем более знатокам творчества «певца Фелицы», незабвенный Владислав Фелицианович!

 

Присмотримся теперь к первой строфе «Бога», написанной, как мы знаем, гораздо ранее, за четыре года до остального текста оды:

 

 

О Ты, пространством бесконечный,

 

Живый в движеньи вещества,

 

Теченьем времени превечный,

 

Без лиц, в трёх лицах Божества,

 

Дух всюду сущий и единый,

 

Кому нет места и причины,

 

Кого никто постичь не мог,

 

Кто всё Собою наполняет,

 

Объемлет, зиждет, сохраняет,

 

Кого мы называем — Бог!..

 

 

Вот за каким началом должно было что-то последовать, а «Река времён…», напротив, производит впечатление законченного высказывания, исчерпывающего тему и потому афористически сжатого. В нём – перекличка и одновременно итог многолетних размышлений Державина о бессмертии поэта и созданного им. Вывод не столь уж пессимистичен, как может показаться на первый взгляд: да, «памятник нерукотворный» рано или поздно пожрётся вечностью, но всё-таки, как мы помним, «металлов твёрже он и выше пирамид»! А сама эта прожорливая вечность есть не что иное, как аспект Бога:

 

 

Хаоса бытность довременну

 

Из бездн Ты вечности воззвал,

 

А вечность, прежде век рожденну,

 

В себе самом Ты основал.

 

 

Вообще же оригинальное творчество Державина не опровергает Горация, а открывает его узко-эгоистичной философии необозримую перспективу, не вторит древним авторам «К Мельпомене» и «Дао де цзин» (ср. у Лао-Цзы: «Кто умер, но не забыт, тот бессмертен»), а говорит о более высоких материях – о бессмертии абсолютном, не личном, как полагал Ходасевич, но надличном, достижимом лишь в Боге.

 

 

 
2.
 
 

           До середины прошлого века «Река времён…» считалось не до конца ясным, а по причине его пресловутой неоконченности ещё и бесперспективным для литературоведения текстом. Но в начале 1950-х американец М. Халле одним из первых заметил, что начальные буквы державинского восьмистишия представляют собой акростих: «РУИНА ЧТИ». В работе «О незамеченном акростихе Державина» (1959) Халле привёл следующий отрывок из его трактата «Рассуждение о лирической поэзии»: «Наконец сюды же относятся акростишия, или как у нас в церковных книгах называются краеграния (краестишия), в которых заглавные каждого стиха буквы содержат в себе имя, в честь коего стихи писаны, или какое-нибудь значительное слово, коего поэт открыто для всех сказать не хотел».

 

Очевидно, Халле не обманулся, – замеченный им акростих не выглядит случайным в стихотворении, даже если бы интерес его автора к «краегранию» остался нам неизвестен. Мы же, напротив, знаем, что к подобному способу шифровки Державин прибегал на практике, в поэзии. Но известные державинские акростихи, как «КНЯЗ КУТУЗОВ СМОЛЕНСКОИ» («Когда в виду ты всей вселены…», 1813), не представляют ничего необычного, а вот как следует понимать «РУИНА ЧТИ»?

 

Тут мнения филологов разошлись. Одни полагали, что слово «руина» было употреблено Державиным в более раннем своём значении, близком к европейским языкам, т.е. в смысле «разрушение, погибель». «Чти», согласно версии, предложенной Халле, относилось в далёкое прошлое, ко времени создания «Слова о полку Игореве» (XII век), в котором оно встречается дважды как форма родительного падежа к слову «честь». Таким образом, весь акростих попросту повторяет основную мысль восьмистишия о бренности земной славы.

 

           В противовес этому было высказано другое предположение, а именно что Державин, противопоставляя даже зрительно вертикальный текст горизонтальному, всё-таки воздвиг внутри своего пессимистического по тону предсмертного стихотворения «знак бессмертия». «Осмысляя себя в качестве руины, – писал А.А.Левицкий в статье «Образ воды у Державина и образ поэта» (1996), – автор создаёт себе своеобразное надгробие, которое будет стоять, несмотря на вечность в человеческом понимании времени, и не случайно “река времён”, аналог вечности, дословно вытекает в стихах из образа “руины”, последнего авторского представления о себе как дряхлейшем из стариков, которое сопровождало более ранние его изображения ключей, рек и водопадов… Но если раньше воды времени истекали из урн, то в этом стихотворении, олицетворяя себя самого в руине, Державин одновременно сам становится источником “реки времён”. Будучи ее “ключом”, он “уходит” общей судьбы вечности и воздвигает себе грандиознейший последний памятник – надгробие над звуками своей лиры, которое прочнее самого жерла вечности. Такого памятника не воздвиг сам Гораций. В нём… слышен “рев времен”, исходящий из вечно осыпающейся, но вечно возвышающейся, как водопад над рекой жизни, руины, которую невозможно не “чтить”».

 

           При всей соблазнительности версии, предложенной Левицким, при всей её поэтичности и одновременно простоте и кажущейся самоочевидности, она покоится на шатком основании – произвольной интонационной разбивке: «РУИНА. ЧТИ!» Однако, как представляется, в ней более верно, чем у Халле, толкуется второе слово, как глагол (М. Гаспаров в «Записках и выписках» (2001) почему-то назвал его бессмысленным).

 

           То, что Державину был известен текст памятника древнерусской литературы, ни о чём в данном случае не говорит. Американскому филологу можно было и не заглядывать настолько далеко в прошлое чуждого ему языка, а всего лишь присмотреться к слову «почтение». Тогда он мог бы заметить, что выражения «моё почтение» и «имею честь» недаром идентичны по смыслу – существительные в них оной корневой основы. Почтение – почесть – честь. Совершенно неважно, оказываем ли почтение памяти Державина, воздаем почести или чтим его память.

 

           То же касается и слова «руина». Оно, кстати, во времена Державина употреблялось и в современном нам значении, хотя в его поэтических текстах оно отсутствует. Именуется ли этим словом процесс или результат разрушения – разница, согласитесь, небольшая. Но в словосочетании «РУИНА ЧТИ» её все-таки оказывается достаточно, чтобы от подтверждения мысли, высказанной в восьмистишии, дойти до опровержения этой мысли.

 

Чтобы понять, наконец, державинский акростих, нужно поставить себя на место автора. Причём буквально. Правда, господский дом на живописном берегу Волхова, в Званке, как и предсказывал поэт, давно разрушился, но в Петербурге, на набережной Фонтанки, в доме-музее Державина воссоздана обстановка его рабочего кабинета. Особое место в интерьере занимает висящая на стене под стеклом «Река Времён, или Эмблематическое Изображение Всемирной Истории...» – копия созданной Фридрихом Штрассом, переведённой Алексеем Варенцовым и выпущенной в России в 1805 году той самой карты, глядя на которую, Державин писал своё последнее стихотворение. В верхней её части изображён парящий в облаках голубой шар, из которого изливаются вниз «исторические потоки». На крайне правом из них, под грифом «Изобретения, Открытия, Успехи Просвещения. Славные мужи», среди других знаковых имён XVIII века читаем: «Державин».

 

Думается всё-таки, что, несмотря на очевидный личный момент, так сказать, спровоцировавший стихотворение, в акростихе автор подражания Горацию не воздвигает себе очередной памятник, но призывает потомков ЧТИТЬ РАЗРУШЕНИЕ – закономерный процесс, вовсе не бессмысленно устроенный Богом в природе, чья «бездна» другим поэтом справедливо названа не только «всепоглощающей», но и «миротворной». А заодно и уважать то, чему суждено когда-нибудь исчезнуть.

 

В этом прощальном завете – подлинное духовное величие Державина.

 

 

Два завещания Николая Заболоцкого

 

22 марта 1958 года в Колонном зале Дома Союзов, где проходила декада грузинской литературы и искусства, Николай Заболоцкий прочитал отрывок из своего перевода поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре»:

 

 

           Есть ли кто презренней труса, удручённого борьбой,

 

           Кто теряется и медлит, смерть увидев пред собой?

 

           Чем он лучше слабой пряхи, этот воин удалой?

 

           Лучше нам гордиться славой, чем добычею иной.

 

           Смерть сквозь горы и ущелья прилетит в одно мгновенье,

 

           Храбрецов она и трусов – всех возьмёт без промедленья.

 

           И детей и престарелых ожидает погребенье…

 

 

           Почему он выбрал из обширного текста поэмы именно этот кусок, прямо скажем, не самый подходящий для такого места и случая? Известно, что Заболоцкий отличался обдуманностью и тщательностью во всём, иной раз доходившими у него до педантизма (итальянскому слависту Анджело Рипеллино он в ту пору напомнил бухгалтера или фармацевта). Впрочем, педантизм не был лишен лукавства, когда, например, поэт наотрез отказывался от книг, преподносимых ему в подарок молодыми авторами, якобы из-за того только, что это может нарушить идеальный порядок в его книжном шкафу.  

 

Какая причина побудила пятидесятипятилетнего поэта вдруг публично, со сцены заговорить о смерти? Имелась ли у него такая причина вообще?

 

           С внешней стороны жизнь Заболоцкого к весне 1958 года в значительной мере наладилась. После тюремно-лагерных лет, после мытарств по дачам друзей, он получил собственную квартиру в Москве и был востребован в качестве поэта-переводчика. Годом ранее Государственное Издательство Художественной Литературы тиражом 25000 экз. выпустило четвертую книгу его стихов, теперь, в атмосфере «оттепели», благожелательно встреченную не только ценителями поэзии, но и официальной критикой. Статус Заболоцкого как признанного литератора подтвердила его поездка за рубеж, в Италию, в составе авторитетной делегации советских писателей. Дома практически уладился семейный разлад. К декаде Заболоцкий получил два приятных сюрприза – орден Трудового Красного Знамени, что было важно в первую очередь как страховка от неприятностей, и сигнальный экземпляр двухтомника грузинской поэзии в его переводах, вскоре вышедшего из печати.

 

Да, пошаливало сердце после перенесённого четыре года назад инфаркта, но работа над переводом сербского эпоса летела к концу, а впереди ждала обширная «Песнь о Нибелунгах», которая, помимо чисто эстетического удовольствия от творческого взаимодействия с выдающимся литературным памятником, надолго обеспечивала материальную стабильность.

 

           Итак, внешней причины как будто не было. Однако тяжелое предчувствие не покидало поэта. Летом, в Тарусе, покончив с сербами, он с обычной своей скрупулёзностью приступил к «Нибелунгам», на полутора десятках страниц черновика варьируя одну и ту же первую строфу в поисках наиболее выразительного способа передачи по-русски духа и стиля германского эпоса. Там же, под впечатлением от прогулок по берегу реки Таруски, родилось стихотворение «На закате». Вот его начало:

 

 

Когда, измученный работой,

 

Огонь души моей иссяк,

 

Вчера я вышел с неохотой

 

В опустошённый березняк.

 

 

На гладкой шёлковой площадке,

 

Чей тон был зелен и лилов,

 

Стояли в стройном беспорядке

 

Ряды серебряных стволов.

 

 

Сквозь небольшие расстоянья

 

Между стволами, сквозь листву,

 

Небес вечернее сиянье

 

Кидало тени на траву.

 

 

Был тот усталый час заката,

 

Час умирания, когда

 

Всего печальней нам утрата

 

Незавершенного труда…

 

 

Не тогда ли и возникла у автора мысль, что труд, если уж нельзя его завершить, нужно поскорее привести в порядок? Так или иначе, по возвращении в Москву он сразу приступил к осуществлению этой задачи.

 

Надо сказать, что такая работа, часто оказывающаяся не по плечу стихотворцам, не представляла для Заболоцкого ничего необычайного. Начиная с 1929 года – года выхода его первой книги «Столбцы», принесшей ему первый серьёзный успех у читателей и давшей первый толчок масштабной критической автора травле в официозной печати, – Заболоцкий неоднократно составлял своды своих произведений, заодно редактируя их в расчёте на возможное издание. Так, уже к упомянутому году относится проект неосуществленного сборника «Ночные беседы», а к 1932-му – «Стихотворения 1926-1932», также не вышедшего. В то время как тонюсенькая, выпотрошенная цензурой «Вторая книга» (1937) не носила репрезентативного характера, составленный 1936 году машинописный сборник «Стихотворения и поэмы 1926-1936» зафиксировал важный поворот в лирике Заболоцкого, – тот поворот, который философ Яков Друскин впоследствии близоруко спутал с «наступлением традиционного трафарета», но который, в действительности, отразил закономерное развитие чрезвычайно требовательного к себе литератора, начало его перехода на качественно иной уровень версификации.

 

В дальнейшую эволюцию Заболоцкого вмешались внешние обстоятельства: в 1938 году поэт был арестован, подвергнут истязаниям на следствии, осуждён по вымышленному «делу» и отправлен в лагеря, в Сибирь и Казахстан, где всякая литературная работа исключалась. Два небольших стихотворения,  – вот всё, что было создано им в заключении; не смея записать текст, он выучил стихи наизусть.

 

Свод 1948 года, составленный параллельно с выходом сборника «Стихотворения»,  после того как Заболоцкий по отбытии срока сумел перебраться в Москву и добился восстановления в Союзе писателей, показывает, какой пробел внесла советская репрессивная система и в биографию, и в творчество одного из лучших, тончайших мастеров русской философской лирики.

 

Всё ещё не имея возможности полноценно публиковаться, в 1952 году Заболоцкий составил новый свод, и в последующие годы постепенно вносил в него изменения.

 

Работа, растянувшаяся без малого на тридцать лет, осенью 1958-го была практически завершена. Хотя современный читатель пока не имел возможности увидеть творчество Заболоцкого целостным и совершенным, лишённым нехарактерных для него и случайных черт, однако для читателя будущего это отныне стало возможным.

 

6 октября, чувствуя, что дни его сочтены, Заболоцкий, взял чистый лист, вывел на нем: «Внимание!» и подчеркнул это слово, чтобы оно сразу бросилось в глаза тем, кто будет вскоре разбирать оставшиеся после него бумаги.

 

Ниже, ровными, аккуратными, как в гроссбухе, строчками, написал текст литературного завещания:

 

«Это должна быть итоговая рукопись полного собрания стихов и поэм. Я успел перепечатать только поэмы и часть стихотворений. Название:

 

Н. Заболоцкий. Столбцы и поэмы. Стихотворения.

 

Делится на две части:

 

Часть первая. Столбцы и поэмы (1926-1933).

 

Часть вторая. Стихотворения (1932-1958).

 

Следует допечатать:

 

Все Столбцы по венецианской книжке. Там все тексты в порядке. Заполнить Стихотворения по оглавлению, которое лежит в черном бюваре с застежкой. В тетрадях этого бювара найдутся все тексты, перечисленные в оглавлении. Таким образом составится полная рукопись столбцов, поэм и стихотворений. Стихов примерно 170 и поэм 3. В конце рукописи надо сделать следующее примечание.

 

Примечание. Эта рукопись включает в себя полное собрание моих стихотворений и поэм, установленное мной в 1958 году. Все другие стихотворения, когда-либо написанные и напечатанные мной, я считаю или случайными, или неудачными. Включать их в мою книгу не нужно. Тексты настоящей рукописи проверены, исправлены и установлены окончательно; прежде публиковавшиеся варианты многих стихов следует заменить текстами, приведенными здесь».

 

Под текстом поставил подпись и дату.

 

14 октября, несмотря на запрет врача, Заболоцкий через силу поднялся, пошёл в ванную, побрился. Там он почувствовал себя совсем плохо, и дойти до постели он уже не смог. Последние его слова были: «Я теряю сознание…»

 

На письменном столе остался лист с наброском плана поэмы: «1. Пастухи, животные, ангелы». Поэтического завещания не требовалось – оно было заранее обдумано и предусмотрительно написано загодя, в 1947-м, сразу по возвращении из «мест не столь отдалённых»:

 

 

ЗАВЕЩАНИЕ

 

 

Когда на склоне лет иссякнет жизнь моя

 

И, погасив свечу, опять отправлюсь я

 

В необозримый мир туманных превращений,

 

Когда мильоны новых поколений

 

Наполнят этот мир сверканием чудес

 

И довершат строение природы,—

 

Пускай мой бедный прах покроют эти воды,

 

Пусть приютит меня зелёный этот лес.

 

 

Я не умру, мой друг. Дыханием цветов

 

Себя я в этом мире обнаружу.

 

Многовековый дуб мою живую душу

 

Корнями обовьёт, печален и суров.

 

В его больших листах я дам приют уму,

 

Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,

 

Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли

 

И ты причастен был к сознанью моему.

 

 

Над головой твоей, далёкий правнук мой,

 

Я в небо пролечу, как медленная птица,

 

Я вспыхну над тобой, как бледная зарница,

 

Как летний дождь прольюсь, сверкая над травой.

 

 

Нет в мире ничего прекрасней бытия.

 

Безмолвный мрак могил — томление пустое.

 

Я жизнь мою прожил, я не видал покоя:

 

Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.

 

 

Не я родился в мир, когда из колыбели

 

Глаза мои впервые в мир глядели,—

 

Я на земле моей впервые мыслить стал,

 

Когда почуял жизнь безжизненный кристалл,

 

Когда впервые капля дождевая

 

Упала на него, в лучах изнемогая.

 

 

О, я недаром в этом мире жил!

 

И сладко мне стремиться из потёмок,

 

Чтоб, взяв меня в ладонь, ты, дальний мой потомок,

 

Доделал то, что я не довершил.


 

 

«Лицо стихотворения должно быть спокойным», любил повторять Заболоцкий, не терпевший суеты и спешки ни в чём – ни в искусстве, ни в жизни, ни в смерти.

 

Зелёные лучи Лермонтова (К 204-летию со дня рождения поэта)

 

 

1.

Далеко не каждому в жизни доводится увидать собственными глазами любопытное оптическое явление – зелёный луч на закате, а уж тем более на восходе солнца. Для этого нужны особые условия: чистый воздух, свободное от облаков небо, открытый горизонт в степи или тундре, штиль на море. Физическая сторона явления – преломление и дисперсия (разложение в спектр) солнечных лучей при их вхождении в земную атмосферу – давно известна и не представляет никакого «чуда».

Иное дело – первые и последние «взблески» художественного гения. Ослепительные, они поражают воображение, но природа их для науки темна, и до сих пор это terra incognita для искусствоведов. Поэтому приходится говорить о них, прибегая к терминам религиозно-мистическим, ничего, по сути, не объясняющим: «прорицание», «предвидение», «предчувствие».

Такое положение, современное Сократу с его «даймонионом» (божественным голосом), нельзя признать нормальным в эру НТР, и со временем, надо полагать, оно изменится, – утратив «сверхъестественность», «пророчества», как зелёные лучи солнца, станут объектом лишь для чисто эстетической рефлексии.

Ну а пока в разговоре о Михаиле Лермонтове нам не уйти от рассуждений о таинственном даре, с необычайной, кажется, прежде ни у кого из поэтов невиданной силой проявившемся как в начале, так и в конце его стремительного и относительно недолгого творческого пути. Да он и сам заявлял в предсмертном стихотворении «Пророк», заключающем, несомненно, автобиографическую характеристику:

С тех пор, как вечный судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Это не было самообманом: те из современников, кто имел возможность хоть сколько-нибудь внимательно всмотреться в загадочную личность, находили в поведении и даже в облике Лермонтова черты, свойственные людям его задачи и обыкновенно отталкивающие окружающих. К.А. Бороздин, в 1841 году 13-летний мальчик, восторгавшийся лермонтовскими стихами и мечтавший познакомиться с их автором, который заранее рисовался его незрелому, книжному воображению «чем-то идеально прекрасным, носящим на челе печать высокого своего призвания», так описывает первую (из двух) встречу с поэтом: «Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающие скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздёрнутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума… Во всё время его разговора с хозяйкой с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил её беспощадно… Впечатление, произведённое на меня Лермонтовым, было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в нём столько злости, что близко подойти к такому человеку мне казалось невозможным, я его струсил». Но в лермонтовской природе всегда чувствовалось что-то иное, что резко выделяло его из среды молодых русских дворян-мизантропов, среди которых он воспитывался и чьи старшие товарищи показали себя во всей красе в событиях 14 декабря 1825 года. Характерным образом, мемуарист тут же отмечает: «И не менее того, увидеть его снова мне ужасно захотелось».

Евдокии Растопчиной, наблюдавшей Лермонтова в ту пору, когда он был одних лет с Бороздиным, ещё на детских балах, тот запомнился «бедным ребёнком, загримированным в старика и опередившим года страстей трудолюбивым подражанием». В 1858 году, описывая его Александру Дюма, собиравшему сведения о главных русских литераторах, Растопчина окрестила лермонтовские стихи, до первой высылки на Кавказ, «ощупываниями», а принесшее ему первую славу стихотворение «Смерть поэта» (1837) даже назвала «посредственным». С одной стороны, в этом отзыве чувствуется профессиональную придирчивость, – Растопчина сама писала стихи, и довольно недурные (их ценил и Лермонтов); с другой же, далеко не всё из пресловутых «ощупываний» могло быть ей тогда известно. Интересно, что сказала бы мемуаристка о впервые опубликованном в Берлине, в 1862 году, лермонтовском «Предсказании»:

Настанет год, России чёрный год,

Когда царей корона упадёт;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жён

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мёртвых тел

Начнёт бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймёшь,

Зачем в руке его булатный нож;

И горе для тебя! – твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет всё ужасно, мрачно в нём,

Как плащ его с возвышенным челом.

Стихотворение датировано 1830 годом, когда автору было всего 15 лет. Всё в нём, начиная с заглавия, проникнуто непоколебимой убеждённостью в реальности описываемых картин грядущего. Напрасно скептики, по-своему истолковывая помету, сделанную рукой Лермонтова на полях рукописи: «Это мечта», пытаются уверить нас, будто таким образом юный автор отрёкся от своего предсказания, посчитав его чем-то несерьёзным, какой-то детской игрой. Нам говорят, что у слова «мечта» в XIX столетии было и другое распространенное значение: «фантазия». Хочется задать закономерный вопрос, а разве у этого слова не существовало прямого значения, куда более распространённого, и что помешало Лермонтову написать «Это фантазия», если он и впрямь считал так?

Как бы то ни было, а содержание «Пророчества» говорит само за себя. Доказательство его серьёзности – 1917 год, чёрный год России, когда упала корона её царей. Кстати, Лермонтов, как и в 1912 году Велимир Хлебников, не предсказывал Октябрьский переворот (последний сделал это за два дня до 25 октября ст.ст. отправив телеграмму: «Мариинский дворец. Временное Правительство. Всем. Всем. Всем. Правительство Земного Шара на заседании своём от 22 октября постановило: 1. Считать Временное Правительство временно несуществующим…»), – оба поэта ожидали «падения государства», совершившегося в результате двух последовательных событий; взятие Зимнего большевиками и левыми эсерами было прямым следствием Февральской революции, посягнувшей не просто на монархический, а на государственный строй как таковой и запустившей гигантский маховик тотального разрушения.

В целом, текст «Пророчества» понятен каждому и не нуждается в подробном анализе. Остановлюсь лишь на двух моментах.

Первый. Строки «Когда детей, когда невинных жён низвергнутый не защитит закон…» можно принять в общем смысле, то есть как массовое насилие над беззащитными. Но нет ли тут чего-то более конкретного, касающегося, допустим, царской семьи? Ещё раз вчитаемся в начало:

Настанет год, России чёрный год,

Когда царей корона упадёт;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жён

Низвергнутый не защитит закон…

Речь, как представляется, идёт не столько о падении самодержавия вообще, сколько о связанной с этим судьбе самих царей, и шире – царской фамилии, ведь «чернь» забудет любовь не к одному из них, не «к нему», а «к ним». Чьи же «смерть и кровь» в таком случае будут пищей многих? Да тех же, чьих детей и жён «низвергнутый не защитит закон». Камень преткновения в этих строках – «невинные жёны». Если Лермонтов имел в виду невинность чисто физиологическую, почему тогда он не написал просто: «дев»? Присутствие банальной рифмовки «жён – закон» не может быть принято во внимание, так как ничего не стоило, не изменяя смысла высказывания, перефразировать следующую строчку с окончанием, допустим, на «гнев». Невинность здесь можно понимать и как невиновность. Если так, то говорится о насилии над детьми и их матерями, кроме того, принадлежащими к высшему слою общества, поскольку неповинны они именно перед «чернью».

Два имени возникают в этой связи: несчастные сёстры Александра и Елизавета Фёдоровны – жёны, соответственно, императора Николая II и великого князя Сергея Александровича Романова, убитого террористом Иваном Каляевым в 1905 году. Основательница Марфо-Мариинской обители, преподобномученица Елизавета Алапаевская выше всякого земного суда, но вот её младшая сестра и при жизни, и после цареубийства в доме Ипатьева огульно обвинялась в предательстве интересов России, в шпионаже в пользу Германии. И это ещё не самое гнусное обвинение, из предъявленных государыне заочно. Однако ни одно их них никто так и не смог подтвердить. Не следует ли теперь «Предсказание» Лермонтова (предсказание, подчеркну, сбывшееся) принять в качестве доказательства её невиновности?

Второе. Те, кто считает лермонтовское стихотворение «фантазией», полагают, что всё в его содержании не выходит за рамки известного поэту, хотя бы из уже имевшихся в его время описаний, например, Великой французской революции. Между тем, ни она, ни какая-либо другая революция, вплоть до Февральско-октябрьской, не сопровождались вспышками заразных заболеваний и массовым голодом, о которых чётко говорится в «Предсказании». Наиболее сильное впечатление производит строка «И зарево окрасит волны рек…». Да ведь это ни что иное как зарево пожаров в помещичьих усадьбах, в «чёрный год» запылавших по всей России!

О какой «фантазии» у Лермонтова можно вообще говорить, когда через два года после «Предсказания» та же рука уверенно выведет:

Нет, я не Байрон, я другой,

Ещё неведомый избранник…

И далее:

Я раньше начал, кончу ране,

Мой ум немного совершит;

В душе моей, как в океане,

Надежд разбитых груз лежит.

Об этом раннем конце Лермонтова, о предсмертных стихах – зелёном луче на его закате, – дальнейший наш разговор.

2.

К 1840 году предощущение Лермонтовым безвременной смерти стало диктовать ему внятнее, в подробностях:

Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть:

На свете мало, говорят,

Мне остаётся жить!..

-------------------------

Скажи им, что навылет в грудь

Я пулей ранен был…

В том же году вышел из печати роман «Герой нашего времени», в котором обрисованы не только, так сказать, декорации пятигорской трагедии, но и набросаны портреты её главных действующих лиц.

В том, что Печорина автор наделил чертами собственного характера, нет, разумеется, ничего удивительного, но вот сходство Грушницкого, позёра литературного, с реальным Николаем Мартыновым, убийцей Лермонтова, феноменальное. Поводом для дуэли, согласно известному рассказу, стал каламбур, произнесённый поэтом на вечеринке в доме Верзилиных: «montagnard au grand poignard» (фр.: «горец с большим кинжалом»); высмеивался несколько маскарадный черкесский костюм отставного майора, с кинжалом за поясом.

Здесь, как и во всей последовавшей дуэльной истории, много неясного. Каламбур был совершенно в духе той грубоватой армейской среды, к которой принадлежали и Мартынов и Лермонтов. В сущности, ничего обидного в нём нет. Скорее это своеобразный комплимент, пусти и не слишком уместный в присутствии дам. Во всяком случае, ничего такого, что должно было привести двух старинных знакомцев к поединку. Ну, повздорили бы слегка, назавтра помирились бы за чарочкой, – так обыкновенно тогда и происходило, иначе русское офицерство перестреляло бы само себя. И всё-таки «обиженный» настоял на своём и хладнокровно убил готового к примирению «обидчика»; он даже ничем не рисковал, ведь Лермонтов стрелять не собирался. Убил, замечу, не какого-то безвестного поручика, а знаменитого поэта, в общем мнении – наследника Пушкина. Неужели даже сутки спустя, в день дули, Мартынов всё ещё чувствовал себя смертельно оскорблённым и «не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал»?

Справедливо обращают внимание, что Мартынов писал стихи, не поднимаясь однако над уровнем заурядности, и таким образом Лермонтов, уже вкусивший заслуженную литературную славу, мог пасть жертвой банальной зависти. Но только ли он один желал смерти гения? Характерно высказывание о Лермонтове одного из секундантов, князя Васильчикова: «Если б его не убил Мартынов, то убил бы кто другой; ему всё равно не сносить бы головы». За попыткой оправдаться, свалив всё на якобы совершенно невыносимый характер поэта, не сквозит ли в этих словах знание того, что «горец с большим кинжалом» действовал не в одиночку?

В связи с этим вспоминается неадекватная радость Николая I при получении вести о гибели Лермонтова: «Собаке – собачья смерть!» И ведь что интересно: ни убийца, ни так называемые секунданты (или замешанные в интригу соучастники), Глебов и Васильчиков, не понесли сколько-нибудь серьёзного наказания, что для того строгого время было прямо-таки вопиющим исключением! Для сравнения: Лермонтова за несостоявшуюся дуэль с Барантом исключили из гвардии и отправили на Кавказ, под чеченские пули. А что же обагривший руки праведной кровью поэта Николай Мартынов, неужели загремел в Нерчинские рудники? Нет, отделался лёгкой прогулкой в один из киевских монастырей, «на покаяние», да и то вместо объявленных ему поначалу двенадцати лет отбыл там всего четыре года, отлучаясь потихоньку в Москву – позировать для своего портрета. В убийстве он, как известно, так никогда и раскаялся…

Почувствовал ли Лермонтов расставленную ловушку? И да, и нет.

Вспомним, как в завершающей «Героя нашего времени» повести «Фаталист» главный герой становится свидетелем безумной выходки поручика Вулича – тот на спор с ним пробует застрелиться, чтобы проверить «может ли человек своевольно располагать жизнью, или каждому из нас заранее назначена роковая минута».

Лермонтов устами Печорина передаёт эту сцену так:

«Я пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его. Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться».

Пистолет Вулича даёт осечку; он выигрывает пари, но… в ту же ночь всё-таки погибает.

Эпизод показывает, насколько занимал Лермонтова вопрос, волнующий теперь и нас в разговоре о нём. В.А. Соллогуб, свидетель пребывания его в Петербурге в 1841 году, приводит слова, сказанные поэтом на вечере у Карамзиных накануне отъезда на Кавказ: «…времени работать мало остаётся; убьют меня, Владимир!». Известен рассказ А.М. Веневитиновой, записанный А.П. Висковатовым: «По свидетельству многих очевидцев, Лермонтов во время прощального ужина был чрезвычайно грустен и говорил о близкой, ожидавшей его смерти».

«За несколько дней перед этим, – продолжает М.В. Веневитинова, – Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у Пяти Углов и предсказавшую смерть Пушкина от “белого человека”; звали её Александра Филипповна (А.Ф. Кирхгоф. – М.Л.), Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, с своей стороны, спросил: будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, “после коей уж ни о чём просить не станешь”».

Евдокия Растопчина, сблизившаяся с Лермонтовым в те дни, описывает их последнюю встречу так: «Мы ужинали втроём, за маленьким столом, он и ещё другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну (Крымскую войну 1853-1856 гг. – М.Л.). Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце. Через два месяца они осуществились…»

Конечно, все эти показания были даны уже постфактум. Излишне впечатлительным натурам – а люди творческие, как Соллогуб и Растопнина, всегда таковы, – вообще свойственно что-нибудь додумывать и присочинять. Но имеется ещё одно свидетельство, самое надёжное, исходящее от первого лица, – от самого Лермонтова. Незадолго до отъезда поэт посвятил Растопчиной стихотворение, начальные строки которого не оставляют сомнения в том, что предстоящее им расставание он считал необратимым:

Я верю: под одной звездою

Мы с вами были рождены;

Мы шли дорогою одною,

Нас обманули те же сны.

Но что ж!— от цели благородной

Оторван бурею страстей,

Я позабыл в борьбе бесплодной

Преданья юности моей.

Предвидя вечную разлуку,

Боюсь я сердцу волю дать;

Боюсь предательскому звуку

Мечту напрасную вверять…

Вот так: предвидел вечную разлуку, и ничтожного Мартынова попросту не разглядел, не до того уже было.

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сияньи голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чём?

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы...

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб вечно зеленея

Тёмный дуб склонялся и шумел.

Это удивительное стихотворение, оставшееся в последней походной тетради поэта, разделяется на две части, на два плана – небесный и земной. О втором из них сказать особо нечего, разве что можно посочувствовать желанию навеки забыться волшебным сном наподобие летаргии; что ж, любое земное существо трепещет при мысли о расставании с телесной оболочкой.

Но первые шесть строк… До большинства они доходят нивелированными популярным романса до уровня пейзажной зарисовки. Что в них описывается, ночная прогулка страдающего бессонницей по безлюдным местам? Никто не обращает внимания на явную в таком случае тавтологию: «дорога» и «кремнистый путь» – разве это не одно и то же (Ср. у А. Вознесенского: «Продал художник свой дом, продал картины и кров»)!

Разумеется, нет. «Кремнистый путь» – Млечный путь, внемлющая Богу пустыня – пустота космоса над нашими головами. Стихотворение вообще повествует не о физическом, а о духовном путешествии, когда, следуя своей одинокой дорогой, дух поднимается выше земных пределов.

Что же отрывается ему оттуда, из торжественных и чудных небес? Земля, спящая «в сияньи голубом». Ничего необычного? Сейчас да, а вот Герберт Уэллс на рубеже веков и Рэй Бредбери в 1950-х, в соответствии с традицией фантастической литературы, представляли её зелёной.

«Земля радовала сочной палитрой красок. Она окружена ореолом нежно-голубого цвета». Это не черновик лермонтовского стихотворения, а цитата из книги Юрия Гагарина «Дорога в космос. Записки лётчика-космонавта СССР» (1961). Гагарин стал первым человеком, увидевшим родную планету из космоса. Первым после Лермонтова.

Может быть, самые проницательные слова о нём были произнесены через сто с лишним лет после его гибели другим поэтом, чья миссия оказался во многом продолжением лермонтовской.

«…Лермонтов – мистик по существу, – писал Даниил Андреев в «Розе мира». – Не мистик-декадент поздней, истощающейся культуры, мистицизм которого предопределён эпохой, модой, социально-политическим бытиём, а мистик, если можно так выразиться, милостью Божией; мистик потому, что внутренние его органы – духовное зрение, слух и глубинная память, а также дар созерцания космических панорам и дар постижения человеческих душ – приоткрыты с самого рождения и через них в сферу сознания просачивается вторая реальность: реальность, а не фантастика».

 
15 октября 2018 г.

Почем смерть в авиакатастрофе?

Наши попугайские СМИ давно уже именуют вооруженных убийц, как солдат, стрелками. Но вот свежий пример прививаемого нам идиотизма.
11 февраля под Москвой потерпел крушение пассажирский самолет АН-148 компании «Саратовские авиалинии». Семьдесят один погибший. В теленовостях издалека показывается поле у селя Степановское, где девятьсот человек выкапывают из-под снега обломки авиалайнера. И, разумеется, останки жертв. Подробности этой неприятной работы от нас деликатно скрыты. Однако деликатность тут только визуальная, ведь жуткая информация, которой, кажется, следовало бы навсегда остаться в документах под грифом «для внутреннего пользования», все-таки сообщается нам в виде цифр: «более 1400 фрагментов тел».
Как же чиновники обожают цифры! Впрочем, не меньше любят они давать всему на свете нейтральные определения. Вот, например, министр транспорта Максим Соколов. Многие прочат его чуть ли не в преемники национального лидера. Останки погибших в авиакатастрофе людей он называет… биоматериалом: «…качество биоматериалов такое, что придется делать экспертизу генную».
Но вернемся к цифрам, без них теперь никуда! Каждый день становится известной новая сумма выплат родственникам жертв. Сейчас это уже четыре миллиона рублей. То администрация Подмосковья, то Оренбургская область, то «Саратовские авиалинии» информируют об очередной надбавке. Не хватает только возгласа аукциониста: «Четыре миллиона! Кто даст больше?».
Спору нет, материальная поддержка в таких случаях очень нужна. Но зачем же делать ее настолько гласной? Так уж ли обязательно называть точные цифры? Это что, декларация о доходах, театральная премия, реклама квартир от застройщика? Скорее какое-то «поле чудес» в печальных окрестностях Степановского…
Вспоминается эпизод из фильма «Тот самый Мюнхгаузен». Отказавшись от самого себя и превратившись в скрягу, в садовника Мюллера, Мюнхгаузен-Янковский говорит в трактире своему бывшему слуге, что выращивать цветы очень выгодно:
«Одни мои похороны принесли мне больше, чем вся предыдущая жизнь».
В кого же превратимся мы, братья?

Тошностихотворная реклама

Не смотрю ТВ, но реклама достает меня и в Интернете. И ладно бы просто видео со слоганами, так нет, это т.н. стихи. Некультурным людям, заказчикам рекламы, видно, до зарезу хочется "поэзии", и вот уже каждый второй ролик сопровождается графоманским текстом, в котором не соблюдается никакого размера, а наипростейшие глагольные рифмы (пришел-нашел) перемежаются тем, за что хочется бить сочинителя батогом по мягкому месту (коим у него, после размягчения мозга, является, должно быть, голова), - попытками сочетать слова по единственной ударной гласной (вкус и пользу совмещАй, как московский провансаАь).
Причем тугоухость и безмозглость зашкаливают. Ну с чем бы, кажется, срифмовать "эспумизан"? Хотя бы с "ураган". Нееет! "Животе шум и гам - принимай Эспумизан".
Откуда вообще в народе такая тяга к рифмачеству, если у подавляющего большинства населения стойкая идеосинкразия к поэзии как искусству?
Не понимаю. И вот, как герой хармсовской повести "Старуха", которого сводили с ума крики детей на улице, безвольно лежу и выдумываю казни рекламщикам...

Гастрономическая магия и ее разоблачение в романе «Мастер и Маргарита»

«Не пей, братец, козленочком станешь!..» Не только питье, но и еда в сказках приводят к серьезным последствиям: русский народный Иванушка превращается-таки в козленочка, а кэрролловская Алиса, съев волшебный пирожок, вырастает до гигантских размеров. Влюбленная нимфа Калипсо непременно желает, чтобы Одиссей вкусил у нее нектара и амброзии: тогда он навсегда остается в ее власти. Царевна засыпает мертвым сном, взяв отравленное яблочко у подозрительной старушки. Советский фольклорист Владимир Пропп в работе «Исторические корни волшебной сказки», в частности, пишет: «Уже на стадии развития, на которой стояли североамериканские индейцы, мы видим, что человеку, желающему пробраться в царство мертвых, предлагается особого рода еда». Описание ритуальных трапез находим и в египетской «Книге мертвых», и в шумерском «Эпосе о Гильгамеше». Еще в позапрошлом веке немецкий филолог Эрвин Роде отмечал: «Кто принял пищу подземных обитателей, тот навсегда причислен к их сонму». Из последнего времени вспомним сюжет манги Хаяо Миядзаки или, если угодно, его мультфильма «Унесенные призраками», где родители девочки Тихиро превращаются в свиней, натолкавшись до отвала в забегаловке города духов. Не последнее место в ряду жертв черной гастрономической магии занимают главные и второстепенные персонажи романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», над которым хочется немного поразмыслить сегодня.
Для начала позволю себе так перефразировать название первой главы романа: «Никогда не угощайтесь тем, что предлагают неизвестные». И действительно, прием пищи и даже просто перекур с нечистой силой до добра у Булгакова никого не доводят. «Вы хотите курить, как я вижу? – неожиданно обратился к Бездомному неизвестный, – вы какие предпочитаете?» – «А у вас разные, что ли, есть? – мрачно спросил поэт, у которого папиросы кончились. – Какие предпочитаете?» Дурачок Иванушка предпочел, как мы помним, папиросы «Наша марка» – и той же ночью оказался в психиатрической клинике профессора Стравинского. Пробудившегося с бодуна «симпатичнейшего» директора Театра варьете Степана Богдановича Лиходеева неизвестно как появившийся в его комнате незнакомец потчует уже как следует: «Степа, тараща глаза, увидел, что на маленьком столике сервирован поднос, на коем имеется нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, что-то в кастрюльке и, наконец, водка в объемистом ювелиршином графинчике». Результат еще более впечатляющий: Степа оказывается выброшенным к черту из Москвы и приходит в себя на набережной Ялты. На этом фоне куда выигрышнее смотрится арест за хранение валюты в вентиляции Никанора Ивановича Босого, председателя жилтоварищества дома 302-бис по Садовой, не устоявшего перед взяткой и стыдливо попросившего контрамарочку, однако наотрез отказавшегося от предложения развязного переводчика «закусить без церемоний». Обратный пример – несчастная судьба Андрея Фокича Сокова, буфетчика варьете, нанесшего визит в нехорошую квартиру, выслушавшего там лекцию об «осетрине второй свежести» и отведавшего, на свою голову, или, точнее, на свою печень, мяса из рук кривого демона Азазелло. «Буфетчик из вежливости положил кусочек в рот и сразу понял, что жует что-то действительно очень свежее и, главное, необыкновенно вкусное». Через девять месяцев, как и было ему предсказано, Андрей Фокич умер от рака печени в «клинике Первого МГУ».
«Часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо», у Булгакова тоже никогда не прочь полакомиться. Азазелло обгладывает куриную ногу, предварительно «крепко и страшно» ударив птичьей тушкой по шее неудачливого киевского визитера Максимилиана Андреевича Поплавского. Но, конечно же, лучший пример – обжора Бегемот, «жутких размеров черный кот со стопкой водки в одной лапе и вилкой, на которую он успел поддеть маринованный гриб, в другой». Разумеется, дело тут не в каком-то там банальном удовлетворении желудочных запросов. «Кушай, Бегемот» – и толстяк с кошачьей физиономией уплетает в Торгсине шоколад вместе с золотой оберткой. Стоит ли удивляться, что вскоре «пламя ударило кверху и побежало вдоль прилавка, пожирая красивые бумажные ленты на корзинах с фруктами». «Ровно через минуту после этого происшествия» оба гаера, Коровьев и Бегемот, прорываются в писательский ресторан («А я между тем, как и всякий турист перед дальнейшим путешествием, испытываю желание закусить и выпить большую ледяную кружку пива»), и Арчибальд Арчибальдович, директор обреченного заведения, предчувствуя беду, лукаво обещает попотчевать их «филейчиком из рябчика» и особенным балычком, оторванным у архитекторского съезда…
Во второй части романа Маргарита Николаевна, обмазавшись чудодейственным кремом, становится ведьмой и, не моргнув глазом, квасит как на лесной поляне («Козлоногий поднес ей бокал с шампанским, она выпила его, и сердце ее сразу согрелось»), так и после бала у Сатаны («Помилуйте королева, разве я позволил бы себе налить даме водки? Это чистый спирт!»). А сам этот бал, где мертвецы купаются в бассейнах с шампанским и коньяком, завершается жуткой церемонией: хозяин и королева поочередно дуют кровь свежезастреленного барона Майгеля («Я пью ваше здоровье, господа») из чаши, в которую превратилась отрезанная и затем украденная из траурного грибоедовского зала голова председателя МАССОЛИТа Михаила Александровича Берлиоза, которому, кстати сказать, клетчатый втируша регент померещился-то не иначе как в процессе употребления теплой абрикосовой. Извлеченному из лечебницы Мастеру вначале вроде бы помогают два «стаканчика» от Коровьева-Фагота («Дай-ка, рыцарь, этому человеку чего-нибудь выпить»), но тем же утром Азазелло разливает в подвале по бокалам отравленное фалернское вино, отправляющее в «вечный приют» и автора негорящей рукописи, и его верную возлюбленную…
Отсюда мораль: пейте, братцы, аккуратнее. И никогда ни в сказке, ни в жизни не угощайтесь тем, что предлагают вам неизвестные.

Новости
14.11.2018

«Слово против катастроф»

Организаторы: Федеральное агентство по печати и массовым коммуникациям, «Литературная газета», «Российский книжный союз»
Прямая трансляция состоится на нашем сайте 16.11.2018 с 14.00 до 16. 00
08.11.2018

Первый день “Диалога Культур”:

Фильмы, дискуссии, немного укропа и эмоции участников

Все новости

Книга недели
Знаем ли мы всё о классиках мировой литературы?

Знаем ли мы всё о классиках мировой литературы?

Мария Аксёнова. Знаем ли мы всё о
классиках мировой литературы?
М.: Центрполиграф, 2018  –
318 с. – 3000 экз.
В следующих номерах
Колумнисты ЛГ
Макаров Анатолий

Заветные «мрии»

Советская вольномыслящая интеллигенция Украину недолюбливала. Бывало, сообщишь з...

Волгин Игорь

Нигилисты тоже любить умеют

Эти северянинские строки я впервые открыл для себя в далёком детстве. Особенно п...